— Но этого же никогда не будет. Этого просто не может быть…

— Мы думаем иначе, — за всех ответил Буонарроти. — То, что не удалось вчера, удастся завтра. Чего не сможем сделать мы, доделают другие. Но это будет, будет обязательно!..

5

Пришла Тереза, и Буонарроти без конца целовал ее обветренные, растрескавшиеся руки.

Но Тереза оставалась мрачной. Она почти не разговаривала, и Филиппу так и не удалось расшевелить ее.

С Терезой ему становилось все труднее.

Теперь он часто вспоминал о том, как уговаривал ее не тащиться сюда, не брать на себя этот непомерно тяжелый крест, слишком тяжелый для ее слабых плеч. И в том не было ничего зазорного: ведь они же не венчаны и над ней не тяготеет долг преданной супруги.

Но тогда она была непреклонной.

Собственно, непреклонной она оставалась и сейчас; но он видел, как ей тяжело, как убывают ее силы, иссякает терпение, портится характер.

О, Тереза любила его, любила горячо и преданно, он знал это — иначе он никогда не принял бы ее жертвы. Но могла ли любовь, пусть самая искренняя, вознаградить за столь тяжкие лишения, изнурительный труд, унижения и издевательства, которые ей доводилось терпеть в этой крепости, ей, красивой, гордой и слабой?..

«Прекрасная Мариетта» — так называли Терезу Поджи там, в Вандоме, и еще раньше, в Париже (она скрывала тогда свое подлинное имя). «Прекрасная Мариетта» — Филипп не без тщеславия признавался себе — была самой красивой из женщин, с которыми ему приходилось встречаться. И во время процесса, несмотря на заплаканные глаза, она привлекала всеобщее внимание в зале суда, к ней постоянно подсаживались лощеные франты, досужие ловеласы, безуспешно пытались втянуть в разговор, прельстить заманчивыми обещаниями…

Когда-то на Корсике и он, Буонарроти, был очарован ее необычайной красотой и лишь потом разглядел все остальное, очарован настолько, что оставил ради нее семью, покинул боготворившую его Элизабет и детей. И никогда не жалел об этом. Никогда, до сего дня…

Бедная Тереза! Ну разве виновата она в своей слабости, в том, что слишком горда и замкнута, что не может найти общего языка с окружающими? В этом смысле Филипп смотрел с известной долей зависти на жену Вадье, прибывшую сюда с малолетней дочерью. Гражданка Вадье — женщина еще молодая, слишком, быть может, молодая для ее пожилого супруга — была всегда весела, бодра, общительна; и она стала душой маленькой женской общины форта «Насьональ». И только с Терезой не могла подружиться.

Своей молчаливостью, неприветливостью, обособленностью Тереза еще больше увеличивала ту неприглядность и замкнутость жизни, от которой безмерно страдала. Власти разрешили женам сопровождать осужденных лишь при условии, что они сами станут узницами. Они жили тут же, на острове Пеле, могли видеться с мужьями, но не могли и шагу ступить на «большую землю». Для Терезы это представлялось особенно невыносимым. Филипп возбудил ходатайство, чтобы жене хоть изредка разрешали покинуть опостылевший остров, но эта просьба, как и все его прочие петиции, осталась безрезультатной.

С болью в сердце видел Буонарроти быстрое увядание своей «Мариетты». Она ведь была еще совсем не старой, а чудные волосы ее уже поредели, в них появились седые пряди; с каждой неделей он находил новые морщинки на ее поблекшем лице. А руки все более грубели от той неблагодарной работы, к которой были совершенно не приспособлены: от непрерывной стирки, штопки, тасканья тяжестей. Он видел все это и искренне переживал за любимую. Но при этом не мог не вспоминать о брошенной им Элизабет…

Элизабет Конти отнюдь не была красавицей. И брак с ней совсем еще юного Филиппа не был браком по любви: он оказался обычной сделкой, характерной для высшего света. Отец Филиппа — аристократ и важный сановник при дворе великого герцога Тосканского — искал для своего сына — и нашел — вполне подходящую партию: род Конти был столь же знатен, как и род Буонарроти. Филипп не противился воле отца ему было все равно; он вел тогда довольно рассеянный образ жизни, увлекался искусством и смотрел на женитьбу как на неизбежный атрибут общепринятого существования… Зато потом, когда ушел в революцию, из аристократа и богача превратился в нищего изгоя, вполне оценил свою супругу: она безропотно приняла лишения бродячей жизни, была верной помощницей во всех его делах и никогда не жаловалась… И даже потом, когда он оставил ее, продолжала о нем заботиться — совсем недавно возбудила встречное ходатайство перед Директорией о его освобождении…

Обо всем этом думалось невольно, хотя Филипп и не искал подобных мыслей.

Как мог, он старался утешить Терезу. Но теперь это удавалось все реже и реже.

6

Когда стало известно о высадке Бонапарта на юге Франции, почти всех изгнанников охватила бурная радость.

Теперь их освобождение, очевидно, было не за горами. Революционный генерал, друг и коллега Робеспьера-младшего, спаситель Республики от роялистского мятежа конечно же наведет порядок и расправится с этой презренной Директорией. Он не допустит, чтобы его соратники и единомышленники томились здесь, в этой проклятой крепости. Он наверняка восстановит демократическую конституцию и оправдает все надежды патриотов.

Пылкий Жермен в тот же день декламировал стихи, сочиненные им на данный случай; стихи были довольно корявыми, но вызвали аплодисменты. Не аплодировали лишь двое: Блондо и Буонарроти.

Блондо, человек болезненный и желчный, почти всегда был мрачно настроен, а Бонапарта, по его собственному признанию товарищам, ненавидел лютой ненавистью.

— Но почему же? — удивлялись они.

— А потому, что это явный карьерист и злодей. Вы толкуете о роялистском мятеже. А помните, как он закрывал наш Клуб Пантеона? Тогда он угрожал нам смертью.

— Нашел что вспоминать, — махнул рукой Казен. — Тогда он действовал как подневольный. И никаких угроз с его стороны я не помню. А сейчас…

— А сейчас, — подхватил Блондо, — он будет рваться к единоличной власти и, полагаю, добьется ее. Но если он уничтожит Республику, я заколю его собственной рукой!

Расходившегося Блондо пытались унять. Жермен же подошел к Буонарроти.

— Я вижу и тебе мои стихи не понравились. Оно, впрочем, и понятно: ты ведь в отличие от меня, доморощенного стихоплета, настоящий поэт.

Буонарроти поморщился.

— Не в этом дело. Просто я не могу разделить вашего энтузиазма. Блондо чересчур горяч. Но во многом он прав.

— Ты изумляешь меня.

— Я знаю «революционного генерала» с ранней юности.

— Ты никогда не говорил об этом.

— Не было случая. А сейчас, пожалуй, расскажу. Так вот, живя на Корсике, я близко познакомился со всем честным семейством, а оно было не маленьким. Целый клан. Обедневшая семья из местного дворянства. Особенно сблизился с одним из его братьев, с Жозефом. Он работал в газете, которую я тогда издавал, и, постоянно нуждаясь в деньгах, брал безвозвратные ссуды. Что же касается Наполеона, то и с ним я тогда был накоротке, случалось, ночевал в одной комнате, на одной постели и делился последним куском хлеба. Тогда он мне нравился.

— Вот видишь! Но что же тебя привлекало?

— Мне казалось, будто у нас общие идеалы: свобода, равенство, братство — те великие принципы, которые выдвинула революция. И оба мы в одно и то же время — это нас особенно сблизило — поняли, что правитель острова Паоли, произнося трескучие патриотические фразы, готовится изменить, отдать остров англичанам. И мы начали неравную борьбу с Паоли.

— Стало быть, Бонапарт и тогда выступал как революционер и патриот.

— Да, мне так казалось, и поэтому он был мне приятен. Хотя друзьями мы не стали. Но потом…

— Что же ты замолчал?

— Все рассказывать долго, тем более что началось с едва заметных ощущений. Скажу только, что и под Тулоном, и позднее я стал улавливать в этом человеке усиливающиеся нотки честолюбия, и это мне претило. Особенно я хорошо понял его в период Директории, когда пути наши опять пересеклись. Ты слышал, что сказал только что Блондо?